В пасхальную ночь умер писатель Александр Кабаков. Люди верующие видят в такой смерти особую отмеченность. Праведность — слишком громкое слово (а он не любил громких слов). Скажу в другом регистре: считается, что в эти дни умирают люди, прожившие достойную жизнь.
Он был человеком верующим. И если ему, умирающему, было дано осознавать свой уход, я думаю, эта мысль его укрепила. В современных условиях трудно говорить о праведничестве так, как это понималось в прежние времена. Но, может быть, достоинство и является сейчас одной из форм праведничества.
Он был из тех людей, само существование которых вселяет уверенность и надежду на благоприятный исход — в любом деле. «Всё поправимо», — как бы говорил он всем своим видом. «Всё поправимо», — повторял я название его романа в минуту трудностей. Убежденность в том, что это так, в меня вселяло авторство этих слов.
С Александром Кабаковым я познакомился лет десять назад — если не ошибаюсь, на франкфуртской книжной ярмарке. После суетного выставочного дня мы вечером пили виски и говорили о литературе. Потом мы беседовали с ним не раз, и сейчас, когда я попытался разделить наше общение на встречи и темы, у меня ничего не получилось. Это была одна длинная беседа, которая продолжалась и в отсутствие собеседника. При встречах она возобновлялась, и инерция этих встреч толкала нашу беседу вперед. Это было общение, как сказал бы Окуджава, «возвышенной пробы», не сводившееся к словам и темам.
Темы, конечно, были. Например, вопрос о главном хите. Таковым у Кабакова был роман «Невозвращенец». Его огорчало, что эта книга затмила всё остальное, написанное им. На самом деле — не затмила. До конца жизни он продолжал писать совершенно разные, но в равной степени прекрасные вещи. Последняя его книга вышла в Редакции Елены Шубиной в марте — «Бульварный роман и другие московские сказки». Он успел подержать ее в руках.
По моей просьбе он однажды подготовил для пушкинодомского альманаха «Текст и традиция» эссе о «Невозвращенце», которое начиналось очень хорошо: «Я не проснулся знаменитым. Я уснул знаменитым в одно июльское воскресенье (точнее не помню) 1989 года». Речь шла о звонке Юлиана Панича, просившего разрешения на радиотрансляцию спектакля по роману «Невозвращенец». Вероятно, уснуть знаменитым, с точки зрения промоушена, — акция более надежная, чем проснуться: с тех пор популярность «Невозвращенца» зашкаливала. Так, по приезде в Париж Александра Абрамовича встретил его портрет на билбордах: рекламировался журнал Paris Match c его фотографией на обложке.
Если искать какую-то доминанту, зацепившись за которую можно было бы дать сколько-нибудь похожий его портрет, то это был бы, несомненно, стиль. Стиль не является чем-то поверхностным, это не наклейка на крышке чемодана. Стиль — это организация содержания. Если угодно — содержание в самом тонком своем выражении. Стиль Кабакова был безупречен — как в его книгах, так и в жизни.
Свой стиль имеет порядочность, которая совсем не обязательно проявляется в патетических высказываниях или усталом, по-киношному протяжном взгляде на собеседника. У Александра Абрамовича она подчас выражалась в том, что я про себя называл высоким брюзжанием. Это было брюзжание высшего качества, потому что такого рода высказывания лишены пафоса.
Так, например, выражалась его беззаветная любовь к русскому языку, который он всеми силами пытался защитить от порчи. Время от времени Кабаков делился со мной примерами варварского словоупотребления. Интонации, в которых он цитировал очередную «находку», были убийственны. «Ну как можно так писать?» — спрашивал он после всякой цитаты.
Надо сказать, что отторжение у него вызывали даже вещи, казавшиеся мне безобидными. Так, он не выносил выражение «я вас услышал». «Это значит, — пояснял он, — что человек ничего не услышал. Ни-че-го». Предметом пламенной его нелюбви стала популярная сегодня концовка выступлений: «Ну, как-то так…». Она казалась ему чем-то вроде бахромы на брюках, проявлением небрежности и закомплексованности. Борясь за чистоту языка, мы с ним придумали даже рубрику для альманаха Пушкинского Дома. Она должна была называться «Слова, запрещенные к употреблению Александром Кабаковым». Увы, этим планам не суждено было осуществиться.
Чистота стиля характеризовала не только тексты Кабакова, но и то, что по-школьному именуется внешним видом. Я бы сказал, что он был денди — в самом английском и джентльменском смысле этого слова: позолоченная чеховская оправа, идеально сидящие пиджаки и безупречного состояния обувь. Характерно, что одной из последних его книг была замечательная «Камера хранения», где он описывал вещи своей юности.
Он знал толк в вещах, и это было высокое писательское знание — понимание того, что вещь — продолжение человека. Это понимание роднило его в моих глазах с выдающимся певцом вещей кубинским писателем Элисео Диего. Одолевавшие его под старость болезни нанесли удар как раз по этой стороне его жизни. Но ему хотелось оставаться прежним — и он таким остался.
В древнерусских житиях есть удивительное выражение: душою крепкий, телом стал изнемогать. Это выражение неразделимо на части. Оно читается как единое качество. С акцентом на — душою крепкий. Александра Кабакова нам будет не хватать — умного, тонкого и крепкого душой.