В предыдущей колонке я обещал написать о Евгении Вензеле (29.06.1947–10.06.2018), поэте петербургского андеграунда. Июнь — самое правильное время для рассказа о нем: в этом месяце ему было дано родиться и умереть.
Скудные биографические очерки, появившиеся в газетах в связи со смертью Евгения Вензеля, дают перечень классических андеграундных профессий: грузчик, сторож, матрос береговой охраны в яхт-клубе. Почему-то мне ни разу не встретились упоминания о занятии, которое прославило этого человека в академических кругах Петербурга: Вензель виртуозно печатал на машинке.
Собственно, по этой линии мы и познакомились. Время от времени я носил ему для печати тексты — сначала диссертацию моей жены, а потом и свою собственную. Имя Жени Вензеля в Пушкинском Доме было синонимом высшего машинописного класса.
Помимо своей филигранной работы Женя (не помню, чтобы кто-то называл его иначе) был известен тем, что много лет не выходил из дома. С ним нельзя было встретиться у метро или оставить работу на вахте института — все знали, что тексты Жене нужно приносить. Вне своей квартиры он появлялся только в виде телефонного голоса: «Здравствуйте. Это ваш тезка». Если к телефону подходила жена, неизменно звучало: «Здравствуйте. Это ваша машинистка». Название профессии (оно существует только в женском роде) укрощало любую феминистку, и Женя не упускал случая женщинам об этом напомнить.
Как человек, чьей кожи не касалось солнце, Женя был болезненно бледен, как предпочитавший согреваться изнутри — небрит. Согревающие средства по его просьбе порой доставлялись вместе с текстами. Так, мне вспоминается один редкий по красоте питерский весенний день. Щедрая эта красота не обошла и сумрачную Женину квартиру на Съезжинской. Солнечный луч, заглянувший туда словно из любопытства, безошибочно нащупал мой портфель, содержавший, да, не только тексты.
Разговор зашел о литературе. Закуской была квашеная капуста — почему-то только она, но ее было много. Мы поочередно тыкали вилками в сочащуюся рассолом капустную массу и неспешно подводили итоги развития современной русской поэзии. Женя заявил, что будет оценивать любого названного мной поэта по 40-бальной системе. Отчего система было именно такой, мне было не ясно. Возможно, она соотносилась с крепостью потребляемого напитка. Помню, что одно из самых высоких мест на Жениной шкале занимал Бродский: ему досталось 37 баллов.
О своих стихах Женя почему-то никогда не говорил, и от него их я никогда не слышал. Между тем многие стихи его были очень хороши. Они отражали великолепное знание традиции и производили впечатление разнообразием решавшихся проблем — от любовных до, так сказать, межнациональных. К последним относятся самые, возможно, известные его строки:
Мой отец — еврей из Минска.
Мать пошла в свою родню.
Было б, право, больше смысла
вылить сперму в простыню.
Но пошло, и я родился
половинчатей отца:
я — как русский — рано спился,
как еврей — не до конца.
Было даже то, что не без условности допустимо назвать физиологической лирикой:
Говорила мне ноздря:
– Здря сморкаешься ты, здря!
Можно было бы сказать о роли Вензеля в круге «Поэтов Малой Садовой», о том, что его женой была замечательная поэтесса Елена Шварц. Но это должен быть отдельный, серьезный разговор, для которого нет места в небольшой колонке. Не сомневаюсь, что такой разговор состоится. Я же, пытаясь вытянуть свои встречи с Женей в единую сюжетную линию, ограничиваюсь сейчас отдельными воспоминаниями.
В один прекрасный день в дверь нашей квартиры позвонили. Это был… Женя Вензель. С таким же успехом в дверях мог стоять (сидеть) Медный всадник или Исаакиевский собор. Не уверен, что в этом случае я удивился бы больше: из всех достопримечательностей Петербурга Женя казался мне самой неподвижной.
В руках у него было несколько книг и какое-то деревянное изделие. Изделие оказалось изящной подставкой для книг, которую Женя сделал собственноручно. Он объяснил мне ее конструкцию (она была непроста, эта подставка) и сказал, что это подарок. Книги же совершенно неожиданно определил как залог. «Любви?» — спросила моя жена. «Нет, — серьезно ответил Женя. — Я хочу одолжить у вас денег».
Драматизм ситуации стал мгновенно ясен. Вошедший в жизнь компьютер лишил Женю работы, и это заставило его покинуть квартиру. Мы дали ему денег и сказали, что не нужно не только залога, но и возврата. Женя покачал головой. Деньги он мог только одолжить.
Самой большой из принесенных книг была антология поэзии «Строфы века», изданная Евгением Евтушенко. В антологию были включены Женины стихи, и мы понимали ее ценность для автора. Женя беззлобно обругал Евтушенко за выбор стихов, за то, что тот опубликовал их без спроса, но в целом у меня сложилось впечатление, что тезку он готов простить. Мы попытались еще раз убедить Женю не оставлять книги, но он был непреклонен. Мне кажется, что, помимо гарантии возврата денег, Жене хотелось дать нам возможность полистать антологию.
Деньги он вернул. Это был второй и, кажется, последний его визит к нам. Выход из квартиры открыл ему, что жизнь существенно изменилась. Женя рассказал, что в его парадное въехал господин уголовно-процессуального вида. Увидев Женю на лестничной площадке, он показал на него пальцем: «Челентано!» (наш друг был действительно чем-то на него похож). «Буду, блин, называть тебя Челентано», — сообщил новый сосед. Описывая сцену, Женя пожал плечами: «Челентано так Челентано. Со мной же всегда можно договориться».
Жизнь прозаика чаще всего скучна. Можно сказать, прозаична. Жизнь поэта почти всегда — продолжение его творчества, граница между ними условна и нарушается с обеих сторон. Евгений Вензель не был исключением.