Евгений Водолазкин: “Смысл жизни — не в какой-то верхней точке, которую способен достичь человек, а в ее целостности”

23.12.2018
3228 Views

Новый роман автора «Соловьева и Ларионова», «Лавра» и «Авиатора», названный в честь загадочного австралийского города (земля антиподов — это ли метафора призрачного рая?) — отчасти автобиография, местами хитросплетенная постмодернистская игра, но по большому счету — философская притча. «Одолжив» герою любимую болоньевую куртку, а заодно подарив яркий талант, карьеру и изрядную порцию детских и юношеских воспоминаний, писатель ставит Глеба Яновского перед невыносимой для большинства современных людей необходимостью. Искать новую точку опоры, когда неизлечимая болезнь отрезала, казалось бы, все пути. «Культура» побеседовала с Евгением Водолазкиным о смысле жизни.

– «Брисбен» — продолжение истории героев «Лавра» и «Авиатора», — сказано в издательской аннотации, а Вы на презентациях шутили, — да, пишу сериал. Но ведь это разные романы, разные фабулы, или все-таки похоже?

– Да, звучит вроде бы неожиданно, но не сказать чтобы неверно. Скорее всего, здесь имеется в виду то, что в моих романах прослеживается преемственность художественных задач. Пишу о жизни, смерти, времени. Темы, как кажется, одни и те же.

– Нечто общее есть и у Ваших героев: все они или почти все — люди высокодуховные. То путь раскаяния, то смирения, то помощи ближнему. Вы их любите, конечно. А могли бы написать от лица существа, к которому испытываете омерзение?

– Да. В художественном смысле очень выигрышно писать от лица какой-нибудь мокрицы, сидящей в щели. В «Авиаторе» есть ведь не только Платонов, но и Зарецкий — вполне рептильный господин. Стукач, вор — словом, существо, которое в целом определяется как ничтожество. Ну а Платонов раскаивается том, что его убил. И раскаивается не механически, не потому, что убийство «портит карму». Спустя много лет он вновь рисует образ Зарецкого в памяти, очеловечивает его черты. Помните, как Лесков говорил об одном из своих персонажей: «У него хоть и шуба овечкина, так душа человечкина». Человеческое есть в каждом, даже в отпетых негодяях. А разглядев это, нетрудно отрицательного героя и полюбить. Но прежде чем Платонов полюбил Зарецкого, это должен был сделать я.

– Полюбили или простили?

– Сначала полюбил, потом простил. Пафос «Авиатора» в том, что милость выше справедливости.

– Пафос «Брисбена» можете сформулировать в двух словах?

– Смысл жизни — не в какой-то верхней точке, которую способен достичь человек, а в ее целостности — вот одна из основных идей. Высший результат является венцом карьеры разве что у прыгуна в высоту, но если рассматривать его жизнь в серьезном смысле, то мы увидим, что к прыжкам она не имеет никакого отношения. Его достижения — это важная часть жизни, но не основная. Поэтому ценнее опыт, который создается не одним событием-достижением, а всей жизнью. И вот по этой жизни можно путешествовать вдоль и поперек. Например, вернуться в прошлое.

– Потому что время нелинейно? Если вкратце сформулировать теорию времени ученого-медиевиста, то оно не столько стремится к будущему, сколько проистекает из прошлого. Будущего нет, а настоящее переходит в вечность. Да и цивилизация не развивается, а волнообразно вибрирует. «Средневековье гуманнее, чем Новое время», — говорите Вы в интервью.

– В Средневековье в центре мироздания находился Бог, а идеи общественного прогресса не существовало, — только личного. Высшая точка истории, — а для человека той эпохи это явление Христа, — была позади. Это имел в виду и Лев Николаевич Толстой, настаивавший на существовании одного лишь технического прогресса и отрицавший возможность прогресса общественного. Я согласен: управлять можно только собой, да и то если взять себя в руки. А вести куда-то массы — это утопия. Начинается столкновение воль, у каждой из которых свой вектор. Иногда эти векторы выстраиваются в одном направлении, но ненадолго. Когда в России свергали монархию, это было желание множества людей, но потом выяснилось, что разные социальные группы ждали от переворота очень разных вещей. Думаю, не надо ничего искать в будущем — и не надо туда вкладывать. Вложишь, а оно лопнет, как мыльный пузырь. Будущего нет. Хотя бы потому, что оно приходит в обличье настоящего. Об этом говорю я в романе.

– И поэтому в «Брисбене» появляется еще одно измерение времени — глубина. «Если в болезни сократятся дни твои, то знай, что в таком разе вместо долготы дней тебе будет дана их глубина. Но будем молиться, чтобы и долгота не убавилась», — говорит герою монах. О чем идет речь? Под глубиной многие понимают событийную насыщенность, ну, или интеллектуальные занятия.

– Это степень ощущения жизни. Мы ведь часто переживаем события, как бы пролетая над ними, и это время жизни остается где-то вдали, под крылом нашего самолета. Оно остается не то что незамеченным — недорассмотренным. И не факт, что оно того не стоило. Просто тогда не успели пережить его как следует, но потом можем туда вернуться. У русских эмигрантов была такая игра: они вспоминали остановки московского трамвая: «Солянка», «Яузская», «Николоямская», «Воронья». Так, поправляя и перебивая друг друга, они делали несколько колец — от Бутырки до Рогожской Заставы и обратно. Вдруг, по какой-то причине, привычное становится дорогим. Мы можем вернуться к прожитому и извлечь из него то, чего не замечали. Часто детали — цвета, запахи, звуки — важнее событий. Помню, академик Лихачев на своем 90-летнем юбилее захотел сказать несколько слов благодарности. И первыми он поблагодарил друзей раннего детства, с которыми когда-то играл. Это прозвучало неожиданно, но на меня произвело глубокое впечатление. Мысленно он доходил до самого начала его жизни. Я тоже часто разбираю те обломки, которые задержались в памяти. Они сильно повреждены, как осыпавшаяся мозаика, но по этим камешкам можно воссоздавать картину.

– Бывает же, что в прошлом копошиться не хочется. Ничего особенного не было, а на будущее еще есть надежды.

– У моего героя особых надежд нет, он болен. А вот прошлое далеко не пустое: музыкальное детство в Киеве, филологическая юность в Ленинграде, мировая слава, которую он приобрел необычным исполнением классики — играя Баха и Альбинони, он «гудит», сопровождая аккорды чем-то вроде пения с закрытым ртом, создающим необычный объемный эффект. Но, отвечая на ваш вопрос, я скажу, что так все-таки редко бывает, чтобы в жизни было все темно и не о чем вспомнить. Да вот хотя бы детство и юность — они волшебны сами по себе, в этом возрасте человеку дается прочный иммунитет, он не ужасается тому, от чего упал бы в обморок взрослый. Формально подходя к делу, я бы мог сказать, что у меня было трудное детство. До 16 лет жил в коммуналке с довольно проблемными соседями: они отношения выясняли, пили, а по дому вообще крысы бегали. Недавно нашел одну свою очень изящную больничную выписку из тех времен: «Контакт с крысами отрицает». Это у меня подозревали какую-то инфекционную болезнь. Но я ни минуты не чувствовал себя несчастным. Память, как Ганс-крысолов с дудочкой, выводит из сознания плохое.

– Этот эпизод Вы герою не подарили?

– Ну зачем, у нас с ним и так достаточно общих знакомых, вещей и событий. Он даже одет в ту же болоньевую куртку, что и я. По тем же улицам ходит, гудит в той же общаге.

– Помню, Вы развеселили зал в ТАССе, сообщив, что Глеб, в отличие от Вас, увлекается разными дамами.

– Да, а я никогда не изменял жене. Вообще много всего ему позволяю — и дамами увлекаться, и в сомнительные авантюры ввязываться. Но это логика его развития. Глеб нервничает, когда жизнь начинает сбавлять обороты, ему нужно как-то ее подстегнуть. А потом, в отличие от меня, он — герой литературного текста, и ему нужно заботиться о занимательности романа, а мне, к счастью, своей жизнью не нужно никого развлекать.

– Вы верите, что существуют романы, в которых нет и толики авторского опыта или черт? Все события вымышлены, совпадения случайны…

– У любого автора главный источник — он сам. Как сказал Борис Гребенщиков, «мы поем о себе, о чем же нам петь еще?».

Думаю, что значительную часть чувств, событий, описаний каждый автор берет из своей жизни, но все это помещается в другие обстоятельства. Представьте, мы говорим что-то на кухне, а потом вставляем это в пьесу. Те же слова — но во мраке зрительного зала их слушают нарядные люди, пришедшие в театр.

– А почему Брисбен?

– Наверное, потому, что я не знаю ничего дальше Австралии. Всегда кажется, что на другом краю света легче жить. Это старая традиция, она и в античности существовала, когда земли блаженных находились где-то за краем ойкумены. Мне понравилась мысль об Австралии после того, как я наткнулся на большую полемику в интернете, которую развязала шведская школьница, заявив, что никакой Австралии на самом деле нет, это выдумка. Ее стали спрашивать — а почему? Она ответила: «У вас кто-нибудь из знакомых бывал в Австралии?» Выяснилось, никто не бывал. Она говорит: «Как известно, туда ссылали каторжников». Так вот, когда английское правительство казнило преступников, оно, по мнению этой девочки, это скрывало и делало вид, что их сослали в Австралию. Эта наивная версия произвела на меня впечатление. И я стал искать город мечты в Австралии. А Брисбен, первый генерал-губернатор этого города, между прочим, в свободное время занимался астрономией и открыл семь тысяч звезд. Представляете: генерал сидит с подзорной трубой на балконе…

– Бывали в Брисбене?

– Конечно, нет.

– Поедете?

– Не знаю. А вдруг его не существует… Да и зачем? Вот недавно я был в Сингапуре, днем там температура плюс 35, ночью — плюс 25, и так круглый год. Что это за жизнь? Только дождями лето от зимы отличается. У нас есть все: и жара, и минус 50. И это благо. Главное, не надо ничего разрушать ради несуществующего будущего. Надо жить настоящим. И будет нам Брисбен.

Добавить комментарий

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте как обрабатываются ваши данные комментариев.