По просьбе «Афиши Daily» Татьяна Сохарева прочитала новую книгу автора «Лавра» и считает, что у Водолазкина получился удачный роман о торжестве частной истории.
Поначалу «Авиатор» выглядит слабее, но в грубом коммерческом смысле перспективнее, чем маскирующийся под житие «Лавр» — «неисторический роман» о средневековом отшельнике, сделавший из специалиста по древнерусской литературе Евгения Водолазкина «русского Умберто Эко». «Авиатор» как будто специально создан, для того чтобы донести до читателя мысль: Водолазкин действительно умеет быть замечательным рассказчиком, жонглирующим шаблонами жанровой литературы не хуже, чем приметами средневекового быта, — да так, что ни единого шва не нащупаешь.
Основная интрига книги откровенно заимствована у массовой литературы: главный герой, Иннокентий Платонов, интеллигент начала XX столетия, этакий доктор Живаго, провалившийся во временную прореху, просыпается в 1997 году в состоянии абсолютного беспамятства и начинает по крупицам восстанавливать историю своей жизни. Оказавшись «здесь и сейчас», в ельцинской Москве, он фиксирует в специальный дневник все, что подбрасывает ему память: встречу с авиатором, который минутой позже разбился, исполняя трюк, стрекотание кузнечиков и первые попытки рисовать, а следом — коммуналка, репрессии и Соловецкий лагерь, где, как выясняется, начинающего художника Платонова заморозили в жидком азоте в рамках научного эксперимента. Из этих заметок, собственно, и складывается книга, дополненная замечаниями врача, который разморозил Платонова и стал для него чем-то вроде Штольца для Обломова, а также его новой жены — внучки оставшейся в прошлом возлюбленной.
Поверх этой нехитрой фантасмагории о путешествиях во времени Водолазкин надстраивает и петербургский миф, и криминальную драму, переходящую в хроники изнурительных будней на Соловках, и психологический роман о преступлении и наказании; всего и не перечислишь. Кажется, что, нагромождая один культурный слой над другим, Водолазкин изо всех сил старается быть иным — вызывающим и даже чуть-чуть жеманным. Вместо размашистого эпического полотна, каким был «Лавр», он предлагает читателю гладкий жанровый концентрат. Вместо погружения в ткань XX века — жидкую нефильтрованную современность. В какой-то момент его Платонову, человеку эпохи модерна, даже приходится стать проводником по миру, который придумал Пелевин, — со съемками в рекламе замороженных овощей, симулякрами и баблосом. Однако на самом деле медиареальность, любой научный прорыв превращающая в мем, интересует Водолазкина не больше, чем его героя.
Ведь «Авиатор» — это прежде всего роман о чувстве истории, о ее ускользающих атрибутах и принципиальной невозможности законсервировать и сохранить прошлое. Не придумали еще жидкий азот, способный сберечь звуки, запахи и речь исчезнувшего мира, которые усилием воли воскрешает в слове Платонов, — все то, что никогда не станет частью учебника по истории. Не случайно в книге так демонстративно игнорируются все «исторические события», от которых остаются только редкие снежинки, падающие на шею начинающего художника в октябре 1917-го. Так постепенно сделанный с известной долей спекулятивности роман превращается в робинзонаду памяти.
Ускользающее время становится здесь главным повествовательным материалом. В своем дневнике Платонов цепляется за то человеческое, что обычно растворяется в историческом: прошлое проступает в памяти героя чередой мутных образов, прорывается в настоящее, но, не найдя в нем опоры, кинематографически расслаивается и вновь гибнет.
Таким же пространством безвременья предстает в книге и Соловецкий лагерь. Но рисует его Водолазкин не традиционным для русской лагерной прозы адом и не одомашненным чистилищем, каким становятся Соловки в «Обители» Захара Прилепина. Лагерь, в который попадает Платонов, — это ледяное царство зла, куда больше отдающее жутковатой мамлеевщиной, чем прозой Шаламова или Солженицына: «Никого в лазарете я не видел в чистом белье, никто в комнате отдыха не читал газет, не играл в шахматы». Но в то же время это и единственное место, в котором возможно что-либо сохранить, заморозить для потомков в неизменном виде.
Самое удивительное, что, взявшись описывать механизмы памяти, схваченной в момент разложения, Водолазкин нейтрализовал категорию времени как таковую. Недаром его герой утверждает, что ощущает «двадцатый век как свой целиком, без исключений». Зазор между мощной, сложной и разносторонней фигурой «авиатора» и доставшимся ему временем на поверку оказался всего лишь фальшфасадом. Собственно, именно эта мысль о приоритете личности над любой историей, которую на свой лад Водолазкин просклонял в «Авиаторе», и поднимает книгу на несколько уровней выше просто крепкой жанровой истории злоключений советского интеллигента в почти что современной Москве.