Рубрики
Интервью

Евгений Водолазкин: “Писатель – это человек, который может, но не хочет делать ничего другого”

Три года назад неожиданный “Лавр” Евгения Водолазкина стал несомненным фаворитом “Большой книги”. За это время книгу перевели на 23 языка, в том числе и английский. Новый роман “Авиатор” – в “коротком списке” “БК” и снова в центре читательского интереса.

– Есть такой эффект “следующей книги после очень успешной”….

– Да-да, меня предупреждали. Что есть опасность стать автором одной книги. Что надо браться за что-то кардинально иное. Что будут читательские ожидания, которые неизбежно не оправдаются, хоть “Анну Каренину” напиши. Один очень проницательный дядька сказал: “У вас ужасно сложное положение. От вас все ждут второго “Лавра”, а его писать ни в коем случае нельзя”… А потом началась третья фаза, когда “Лавр” оставили в покое.

– Переключились на “Авиатора”?

– Я всегда молчу, не отругиваюсь никогда, не реагирую, не состою ни в одной соцсети.

– Сравнивать эти романы – бессмысленно, слишком разные. Какую задачу Вы для себя ставили?

– Когда меня спрашивают – о чем “Авитатор”, отвечаю: “О персональном сознании”. Я хотел указать на то, о чем стесняются говорить в современности.

– Неужели остались темы, о которых сейчас стесняются говорить?!

– Вот попробуйте произнести словосочетание “вечная любовь”.

– Легко!

– А у большинства после этих слов, как бы сказал Бродский, взгляд сосредотачивается на вилке или на ноже. В лучшем случае это сочтут романтизмом. В худшем – дурновкусием. А я как раз считал, что без этих вещей или без понимания того, зачем ты живешь, вообще чем-то заниматься странно. За границей на встрече встала одна дама – и говорит: “Как хорошо, что о вечной любви говорит мужчина. Потому что я думала, что только женщины верят в вечную любовь”. Я говорю: “Вы знаете, в России все мужчины верят в вечную любовь!”

– Хорошая шутка.

– Разумеется. И все засмеялись.

– А серьезно?

– “Авиатор” о ценностях вечных. О том, что всегда. Опереточное, легкомысленное начало я сознательно сделал для того, чтобы произвести смысловой прыжок, взял самый дальний разбег. Я вышел вообще за пределы серьезной литературы, зайдя в жанровую.

В “Авиаторе” несколько существенных тем. Про одну я уже сказал – персональное сознание. Человек оказывается без воспоминаний и начинает их восстанавливать. Перед нами возникает следующая ситуация. Существуют две истории – личная, состоящая из небольших событий, и всемирная, или всеобщая, которая состоит из всяких могучих деяний, революций, переворотов, войн. Выясняется, что большая история – всего лишь часть истории частной. Она, в сравнении с личной историей человека, незначительна. С собой человек уносит не масштабы и великие деяния, а шум вскипевшего самовара, Новый год с ёлкой, ожидание подарков на день рождения…

– Ощущение покоя и надежности дома, в которым спят родные люди.

– Именно это. Подобные вещи и формируют личное сознание.

– Почему личное сознание там важно сейчас?

– Оно напрямую связано с угрозой тоталитаризма. Ведь тоталитаризм – более широкая вещь, чем плохая власть. Когда все начинают читать “50 оттенков серого” – это тоталитаризм. Это тоталитарное сознание, которое всех соединяет в одну кучу, и никто даже не предпринимает попытки отлепиться. Есть от этого противоядие? Есть. На мой взгляд, это персональное сознание, которое нужно всячески лелеять в себе. И в других уважать его. В здоровом обществе персональное сознание не противопоставлено общественному. Только когда происходят какие-то неприятности в жизни, надо включать его на всю катушку.

Пример из жизни Лихачева. Дмитрию Сергеевичу позвонил академик Храпченко и предложил: “Подпишите письмо против Сахарова” (потом выяснилось, что почти вся Академия подписала это письмо – кроме академиков Капицы и Лихачева). Лихачев ответил: “Я с Андреем Дмитриевичем лично не знаком, и не могу подписывать письма против незнакомых людей. На том конце провода было произнесено: вольному – воля. На следующее утро Лихачева под дверью ждали два человека, которые его избили, сломали два ребра, но оставили живым. Показали, что расслабляться рано.

Вот его поведение – это проявление персонального сознания. Дмитрий Сергеевич абсолютно не стремился быть диссидентом, но была красная линия, которую он ни в коем случае не мог переступить. Позже, когда Сахаров умер, выяснилось, что открыть гражданскую панихиду в Академии наук некому. Оказалось, что единственный не подписавший – Лихачев, Капица к этому моменту умер. Попросили Дмитрия Сергеевича, чтобы он приехал из Петербурга и открыл панихиду. Он приехал – и открыл.

Или другая история. Почти никто не знает, что когда был суд над Бродским, именно Лихачев устроил ему переводы из Джона Донна и справку, что он состоит на договоре о сотрудничестве при Пушкинском Доме. Он сделал нечно конкретное. Другое дело, что эта справка была уже никому не нужна. Там все было ясно, решение было принято заранее. Но у него была справка, что он переводит для Пушкинского Дома и работает! И, кстати, Бродский, который помнил все – и доброе, и злое, навсегда сохранил благодарность Дмитрию Сергеевичу: он разыскал его во время его пребывания в Италии и провел с ним целый день. Они гуляли по Венеции.

К чему я все это говорю – персональное сознание вовсе не обозначает войну личности и общества. Не противопоставление. Оно существует в гармонии с обществом. Но когда происходят неприятные вещи, оно вынуждено сопротивляться. Мне ближе всего в этом смысле опыт и тактика Лихачева: он не ходил на собрания, где голосовали за смертные приговоры. Находил причину – и не ходил.

– Главный герой “Авиатора” – немножко Лихачев?

– Многие детали, особенно лагерные, взяты их его воспоминаний. Вообще “Авиатор” отчасти родился из моей работы над огромным альбомом о Соловках “Часть суши, окруженная небом”. Там собраны воспоминания соловчан, от основания монастыря – монахов, паломников, трудников – до конца существования лагеря, до конца 30-х годов XX века. Так что в главах романа о Соловках у меня почти ничто не выдумано.

Все, я что описываю – правда, факты, причем не самые страшные из того, что я прочел. Да, Лихачёв тоже попал на Соловки почти ребенком, тоже комнатный домашний мальчик, но судьбы его и моего героя, а также их психология совершенно разные.

– С Иннокентием – героем “Авиатора” – связана масса культурных и литературных мотивов – от воскресшего Лазаря до “Простодушного” Вольтера, проспавшего двадцать лет Рипа ван Винкля и множества путешественников во времени, так популярных в литературе ХХ века…. Что в нем от автора – современного ученого, доктора филологических науук, специалиста по древнерусской литературе?

– Как и в “Лавре”, главный герой “Авиатора” – многосоставной. От меня – напряженный интерес ко времени. Это то, что меня действительно интересует. Есть еще вещи, о которых я бы, может, не говорил публично. На самом деле Иннокентий высказывает в большинстве своем не то, что думает автор.

– “Как можно тратить бесценные слова на телесериалы, на эти убогие шоу, на рекламу? Слова должны идти на описание жизни. На выражение того, что еще не выражено” – наверняка это волнует вас, писателя, филолога, ученика Лихачёва, автора недавнего тотального диктанта?

– Слова “стремительно девальвируется” – это правда. Но так было всегда! Правда, сейчас это происходит особенно быстро и явно. И слово всегда приходило в чувство.

– Это процесс естественный или надо прилагать усилия?

– Надо меньше говорить. Кстати говоря, молчание – это не пустота. Молчание – тоже речь, просто другой период речи. Речь состоит из слова и молчания, они чередуются. Если экономить слова, а молчанию дать большее место, это только полезно. Я очень люблю древнерусское выражение из одного из “Житий”, которое переводил: “опочинути от людских молв”.

Я был очень общительным человеком лет до 30-ти. Потом что-то во мне изменилось – общаться расхотелось. Я не становлюсь бирюком, общаюсь, когда нужно. Но для того чтобы полноценно общаться, мне нужно довольно долгое время помолчать. В деревне молчу неделями. Мне кажется, это хорошая профилактика.

Если смотреть шире – заканчивается многословная эпоха, эпоха, в которой со словом были проделаны самые разные эксперименты – и убийственные, и целительные. Язык – живая субстанция. Он развивается от примитивного к сверхсложному, а потом – опять к простому, которое включает в себя эту сложность, но уже на другом, более высоком уровне. Наступает момент, когда ты хочешь сказать какую-то совсем простую вещь, но понимаешь: это слово до тебя использовали Пушкин, Толстой, Платонов, Набоков…

– Сплошные подтексты, ни слова в простоте.

– Вот! На слове наросло столько, сколько нарастает на корабле за вековое плавание. Оно становится тяжёлым, нагруженным. Сейчас мы с этим начинаем прощаться, мы начинаем писать по-новому. Какую роль сыграл постмодернизм, которого уже нет? Он насмеялся над словом, в котором 50 значений. И тем самым очистил его, вернул первозданный смысл. Не нужно объяснений, многословия. 15 лет назад еще надо было, а сейчас уже не надо. Именно это я делаю в “Авиаторе”.

– Такое отношение к слову предполагает другие отношения с читателем?

– Я пытаюсь в этом романе, в отличие от “Лавра” и других моих книг, сделать читателя соавтором: всякий раз нажимая на ту или иную клавишу, дать начало ассоциативному ряду. Говорю, что барабанит дождь по крыше веранды – и рассчитываю на то, что человек начнет дорисовывать, подключит свой собственный опыт и будет развивать эту картину. В некоторых рецензиях пишут, что после языкового и стилистического фейерверка “Лавра”, в новом романе – какой-то условный язык. Но я сознательно решил отказаться от стилизаций в пользу простоты.

– В 90-м году Венедикта Ерофеева спросили: какие беды сейчас главные для России? Он ответил: дурость и невероятная жадность. Переадресую тот же вопрос вам.

– Тотальная безответственность. Точнее – отсутствие должной персональной ответственности. К сожалению, это так. Какими-то быстрыми мерами дело не решить. Поэтому здесь нужно терпение и какой-то вектор, чтобы двигаться в нужном направлении.

– Может ли сейчас книга изменить мир или хотя бы как-то на него повлиять?

– Еще лет 10 назад я бы ответил: “Нет”. Сейчас, в связи с переменой отношения к литературе и в России, и в мире, скажу: “Да, наверное, может”. Один из ярких примеров того, что перемены произошли, – литературные фестивали и ярмарки. Это движение началось лет тридцать назад, их популярность растёт, на них приходят тысячи людей, десятки тысяч. У нас, как мне кажется, рост интереса выражен ярче, может быть, потому, что мы литературоцентричная страна изначально. Был провал в 90-х, когда литература оказалась придавлена публицистикой.

– Жизнь была интересней литературы.

– Поэтому и на писателей всем было глубоко наплевать: что сказал, куда пошел или куда не пошел… Сейчас литература снова выходит на авансцену. Статистика говорит совершенно однозначно – упал интерес к тривиальной литературе: любовным романам, детективам, фэнтези, а к серьёзной как раз возрастает. Чувствую это на себе: за три с половиной года тираж “Лавра”, книги далеко не развлекательной, перевалил за сто тысяч. Более того, сейчас стыдно не знать каких-то авторов, каких-то книг.

– Кого стыдно не знать?

– Кутзее, Памука, Литтела, Джулиана Барнса, Даниэля Кельмана, Франзена… Шарова стыдно не знать. Юзефовича, Улицкую, Шишкина… Каждый, на мой взгляд, должен знать повесть “Рождение” Варламова – вещь, потрясающую по силе и по воздействию. Я боюсь кого-то забыть, но суть не в этом.

Главное вот что: на довольно долгое время книги перестали быть темой в разговорах. Теперь я постоянно сталкиваюсь с тем, как обычные, нормальные люди и в жизни, и в интернете говорят о книгах – о новых айфонах, машинах, детях и – о книгах. А еще могу сказать не без трепета: изменилось отношение к писателю. Я очень много езжу, в частности по России. Писатель в глазах публики снова становится фигурой значимой, человеком, который может ответить на все вопросы: от смысла жизни и актуальной политики до современной архитектуры и жизни звёзд эстрады.

Для меня это означает, что идет восстановление значимости книги, литературы, слова. В общем, вполне оптимистический взгляд.

– Популярность для писателя – вещь важная?

– В разном возрасте она важна по-разному. Лет в 25-30 я бы просто вдохновенно тусовался где-нибудь, изображая писателя. Отрастил бы длинные волосы. Эффектно забрасывал бы челку набок резким движением головы. Что еще делают в таких случаях? Заявлял бы что-то глубокомысленное. Завел бы желтую куртку. На том бы дело и кончилось. И со мной, и с моим писательством.

В моем нынешнем возрасте я отношусь и к литературе, и к успеху совершенно иначе. Успех, если рассуждать прагматически, это возможность печатать что ты хочешь и когда ты хочешь. И в том виде, в каком ты хочешь. Потому что никто не будет тебя исправлять. И ты можешь быть разборчивым. Кроме того, популярность позволяет добиваться каких-то вещей с меньшей затратой сил. Допустим, сейчас трудное время: очень непросто найти финансирование для научных книг. Фундаментальная наука интересует очень немногих. Это странная ситуация, но ей, фундаментальной науке, стало необходимо постоянно оправдываться. Знаете, мне разные издания и телеканалы задают дурацкие вопросы о чем угодно, но никто меня не спрашивает, как живут научные издания, – эта тема никого не интересует. Но теперь имя помогает, и я легче нахожу финансирование. Я же официально “ведущий научный сотрудник Отдела древнерусской литературы Пушкинского Дома” и, кроме того, возглавляю центр по изучению современной русской литературы.

– В недавнем интервью Андрей Битов сказал: писательство – это неспособность ни к чему. Ни к чему не способен – стань писателем. Как вы к этому относитесь?

– Я отношусь к Андрею Георгиевичу с глубоким уважением. Моя интерпретация этой фразы такова: писатель – это человек, который может, но не хочет делать ничего другого.

Текст: Клариса Пульсон для сайта “РГ


Добавить комментарий

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте как обрабатываются ваши данные комментариев.