Евгений Водолазкин: «Когда я пишу любую новую вещь, я волнуюсь»

Много ли современных писателей, не считая Боба Дилана и Светланы Алексиевич, вы можете перечислить, не задумываясь? Одним из первых можно вспомнить имя Евгения Водолазкина. Он получает «Большую книгу», пишет текст для «Тотального диктанта» и публикует книги одну за другой. Специально для Interview писатель рассказал, за что он благодарен Лихачеву, каким видит наступающее в литературе «новое Средневековье», и где в мире больше ценят русских классиков.

- Не могу не начать с очевидного для этой недели вопроса: как вам Нобелевская премия Боба Дилана? Правы те, кто говорит, что это оправданное расширение рамок, или те, кто шутит, что академикам лень читать книги?

- Некоторая неожиданность в этом решении присутствует, надо признать. Но, с другой стороны, делать из этого драму не стоит. Нобелевский комитет лишь констатировал очевидный факт, что литература развивается, и в ее область входят те явления, которые раньше к литературе не относились. Понимаете, то, что комитет кого-то выбрал, еще не значит, что тексты этого автора войдут в историю литературы на века. Мы знаем десятки лауреатов, которых никто не знал до появления в ряду нобелиатов и которых сразу забыли после этого. Можно было бы сказать, что Нобелевский комитет — это не спиртометр, который с точностью определяет, чего и сколько содержится в бутылке, а, скорее, дегустатор, который пробует и может ошибаться. Зато он может предвидеть поведение того вина, которое пробует. Видимо, своим решением Комитет дал прогноз, что песенные тексты могут играть в культуре более значительную роль. Тут, правда, возникает проблема искусственного отделения текста от музыки (которые в авторской песне неразделимы). Впрочем, это, скорее, проблема авторской песни, чем литературы, к которой она в полной мере все же не принадлежит.

- А Алексиевич принадлежит? Как вы относитесь к ее творчеству?

- Я не могу сказать, что много читал Алексиевич, поэтому я не вправе подробно рассматривать ее творчество. Ее проза подчеркнуто документальна, даже цитатна. Это тот же случай: публицистика и литература прежде были разными вещами, но сейчас публицистика все больше становится литературой. Более того, литература часто принимает вид документального повествования. Посмотрите на популярность таких писателей, как Довлатов, Лимонов, Валерий Попов, Аствацатуров.

- У вас есть какое-то объяснение этому тренду?

- Сейчас закончился очень большой культурный цикл, который назывался «Новое время». В свою очередь, он сменил собой Средневековье, в котором была литература невыдуманного факта. В свое время академик Лихачев писал о том, что Средневековье не признавало художественного вымысла на том основании, что вымысел — это ложь. Даже если средневековый автор что-то выдумывал (а выдумывают люди во все времена), читатель относился к этому как к реальности. С Новым временем приходят вымышленные герои, события, и это определяет литературу в течение нескольких веков. Сейчас же наступает время, когда литература стала стесняться своей литературности. Она исчерпала доверие читателя к художественному вымыслу. Знаете, иногда после торта хочется хлеба — так и литература захотела «реальных фактов». Сейчас четыре группы писателей называют себя «новыми реалистами». Это разные группы. Но в данном случае важно то, что реабилитировано само слово «реализм», которое в 90-е было ругательным. Литература нон-фикшн сейчас чрезвычайно популярна и у нас, и на Западе. Культура развивается по спирали. Я не могу сказать, что в литературе сейчас в полной мере приходит Средневековье, но многие вещи и явления, которые были типичными для Средневековья, сейчас возвращаются. Это говорит о том, что наступает новая эпоха, которую мы еще не можем увидеть в деталях.

- Еще из веяний последних лет: как вы ощущаете в своей работе, круге знакомых или, может, отношениях с родственниками те события, которые происходят на Украине? Ведь вы родились и выросли в Киеве…

- Я не очень это чувствую, потому что меня и друзей моего детства жизнь разбросала по разным уголкам мира. Это грустная история, свойственная людям вообще. С возрастом друзья теряются — не потому, что ссорятся, а оттого, что исчерпывается пространство для общения. Я очень редко бываю на Украине, и уж если вижу друзей моего детства и юности, мы стараемся вспоминать наш потерянный рай. Вообще говоря, если бы люди чаще вспоминали то, что их объединяет, мы бы избежали многих бед. Важно не умножать ту агрессию, которая висит в воздухе, и помнить, что слова не исчезают — они продолжают свое существование. Приезжая в Киев, я испытываю грусть. Она вызвана не только происходящими глобальными событиями, но и вещами личными. Там, например, разрушены многие старые дома, которые я любил. На месте моего дома выросло нечто стеклянное, гостиница «Хилтон». Я пришел туда, говорю, что я здесь когда-то жил, а меня спрашивают: «Когда? Мы ведь недавно открылись!». Я отвечаю: «30 с лишним лет назад». Кстати, в этом месяце исполняется 30 лет, как я переехал из Киева в Петербург. Если учесть, что моя семья в свое время уехала туда из Петербурга, то в каком-то смысле можно говорить о возвращении.

- Насколько тесно вы общались с академиком Лихачевым во время учебы в аспирантуре Пушкинского Дома?

- Почти 15 лет я видел его в среднем два раза в неделю — у нас в институте было два присутственных дня. Дмитрий Сергеевич был моим непосредственным начальником: подписывал, например, мои заявления на командировки и отпуск. Он много помог мне и моей семье. Это было удивительное сочетание повседневного и исключительного. Мне как-то трудно было привыкнуть к тому, что один из самых известных людей страны в трудные 90-е привозит из заграничных командировок одежду для моей маленькой дочери, помогает решать бытовые, медицинские проблемы и так далее.

- Как возникла идея вашего сотрудничества с «Тотальным диктантом»?

- Организаторы этого прекрасного проекта обратились ко мне с предложением написать для них текст. Дело показалось мне полезным и симпатичным — и я согласился. По существующим правилам текст для диктанта должен быть неопубликованным. Я подготовил три фрагмента из материалов к роману «Авиатор», над которым тогда работал. Впоследствии мой текст был несколько изменен. Я пишу достаточно просто, но авторитетный совет филологов счел, что текст нужно усложнить, чтобы он стал проверочным. В результате у нас получилось замечательное сотрудничество.

- На данный момент у вас опубликовано несколько романов и сборников рассказов. У вас есть «основная» литературная форма, или для вас нет принципиальных различий между работой над малыми и большими текстами? В какой момент на стадии замысла вы определяете, какой именно жанр или формат это будет в итоге?

- У меня около десятка книг, и жанр их определить не всегда просто: некоторые из них — художественные, некоторые — на грани публицистики, есть и драматургические опыты. Кое-что прошло незамеченным, потому что я никогда ничего специально не раскручиваю. Я считаю, что то, что должно быть известно, будет и так известно — я немного фаталист в этом смысле. Как я пишу новые книги? Когда-то Маяковский сказал, что стихи у него появляются из невнятного гула. Его даже критиковали за это: как это из гула, когда его поэзия такая гражданственная, публицистическая — неужели она возникает не из идеи? Но я его хорошо понимаю: вот этот гул — это и есть стихотворение в еще невнятном виде или роман со всеми его идеями. Сейчас я пишу историю вымышленного музыканта, и, прежде чем я осознал, о чем будет роман, я понял, каким будет его ритм. Понял, что роман будет написан от третьего лица, а не от первого, как, скажем, «Авиатор». Это вещи, которые относятся вроде бы к форме. Но, поскольку в литературе форма — это содержание, думаю, что все это неслучайно.

А вообще, когда я пишу любую новую вещь, я волнуюсь. У меня в «Авиаторе» есть такой образ — аэроплан бежит по взлетной полосе и не взлетает. И непонятно: вроде бы и скорость развил, и винт крутится, а колеса от земли не отрываются. Это может быть с любым, самым хорошим писателем. Зато когда ты чувствуешь, как отрываешься от земли, и герои начинают жить своей жизнью, не очень обращая внимания на то, что ты в их отношении запланировал, — вот тогда начинается настоящая работа над романом. Пока все, что мной написано, проходило через эту стадию. С новым романом я надеюсь, что нащупал нерв, но быть уверенным нельзя никогда. Что касается жанра, то я люблю и маленькие рассказы, они мне симпатичны. Но роман — это все-таки самый важный жанр, не только для меня, вообще в литературе. Рассказ — это случайный мгновенный снимок, а роман — это большое кино. По своему объему и охвату он соразмерен человеческой жизни.

- Вы часто бываете за границей. Расскажите, насколько хорошо мы представляем себе современную западную литературу и насколько близко европейцы знакомы с русской? Что-то, кроме нашей стандартной экспортной классики, их интересует?

- Вообще, мне кажется, что читают там в среднем меньше, чем у нас. Что касается нашей классики, то ее там скорее именно что знают, а не читают. Исключение — классическая тройка Достоевский-Чехов-Толстой, с их творчеством знакомы. Уже Пушкин и Гоголь менее известны: кто-то знает эти имена, а кто-то нет. Что касается современных — читают, например, Акунина, Улицкую, Сорокина (и ставят его вещи). В целом же сказать, что мы там являемся властителями умов, было бы большим преувеличением. Каждый народ любит читать о себе. Даже переводное произведение он использует как зеркало, и если не видит в нем себя, он его откладывает. Очевидно, те проблемы, о которых пишем мы, для них не являются актуальными: слишком разная была у нас история в ХХ веке. Когда же мы с ними «синхронизируемся», они нас начнут читать и будут интересоваться нами в той же степени, в какой это было во времена Достоевского.

- Помимо связей с Германией у вас наблюдается особая симпатия к Италии: итальянская литературная премия, сборник рассказов об этой стране... Это профессиональный интерес или что-то личное?

- Да, есть профессиональный интерес: в Италии у меня много коллег-медиевистов. Должен сказать, что славистика там вообще находится на высоком уровне. Но моя любовь к этой стране основывается далеко не только на этом. Может, это единственное место на Земле, где древность абсолютно живая, а вечность соединяется с гедонизмом — и мне это сочетание очень по душе.

- А почему научный интерес к русской культуре в Германии и Италии выше, чем, например, в Испании, Франции и Великобритании?

- Думаю, так сложилось исторически. Потому что когда появляется сильный исследователь, он начинает обрастать учениками. Так, в XX веке итальянцы выдвинулись на одно из первых мест в мире по изучению русской культуры. Лекции по русской литературе в других европейских странах собирают меньше людей. А кроме того, итальянцы чем-то напоминают нас. Искренность и открытость — это то, что нас связывает.

- Если бы завтра один из ваших романов собрались экранизировать, и вы бы могли выбрать любого режиссера, кому бы вы его доверили?

- Есть режиссеры, которых я очень ценю, но я с ними не знаком. То есть я мог бы назвать имена, но это было бы как в анекдоте: «Осталось королеву уговорить». А если серьезно, то я ведь никого не уговариваю — ни режиссеров, ни продюсеров. И не тороплю событий. У меня сейчас есть несколько продюсерских предложений по «Авиатору», есть предварительная договоренность, но окончательное решение я приму, лишь убедившись, что мои партнеры готовы пойти мне навстречу в значимых для меня пунктах. По поводу режиссера скажу так: в качестве «моего» режиссера я видел бы человека, который способен вдумчиво отнестись к моему роману. Заметьте: не к тексту, а к произведению в целом, не к букве, а к духу. Буквальное следование тексту может стать верным путем к провалу фильма. Я не тот автор, который трясется над каждой своей строкой и хватает режиссера за руки. Более того, я считаю, что в кино произведение нужно создавать с самого начала. Иной раз — не боясь разрушить некогда созданный текст.

Текст: Андрей Шашков

Добавить комментарий