Евгений Водолазкин: «Орфография – это поклон родному языку»

«После прочтения этой книги хочется быть лучше», – поделилась читательница на сайте отзывов своим впечатлением от романа «Лавр». После беседы с его автором, писателем Евгением Водолазкиным, – тоже.

- Евгений Германович, лично мое знакомство с вашим творчеством началось с Тотального диктанта, для которого в 2015 году вы написали текст. В вашей судьбе это событие оставило след?

– О Тотальном диктанте я мало что знал в тот момент, когда мне предложили поучаствовать, и даже не ожидал, что это такое важное событие. Я человек, который не очень смотрит по сторонам, и обычно все новости до меня последнего доходят. А согласился просто исходя из того, что поддерживаю все начинания, направленные на популяризацию языка и литературы. Потом, когда уже в это дело, можно сказать, погрузился с головой, понял, какая это значимая и популярная акция и что я поступил правильно.

– А такого персонажа, как Ева Даласкина, знаете? (Один из писавших диктант так услышал имя автора Е.Водолазкина – и с тех пор эта вымышленная фигура стала олицетворением всех самых нелепых ошибок, допущенных участниками ТД. – Прим. ред.)

– Знаю, но как текстолог думаю, что это все-таки фантазия. При чтении диктанта имя обычно всегда произносится полностью, инициал с точкой – только для письменного текста, а речь ведь идет об устном. Но красивый миф всегда требует каких-то жертв, ну пусть это будет небольшой моей жертвой. Пусть будет такая дама, которая допускает по три ошибки в слове, причем некоторые из них не без полета, я бы сказал.

– А сами смогли бы написать Тотальный диктант на пятерку?

– Слишком самонадеянно я бы здесь отвечать не стал. В своем диктанте, может быть, да, допустил бы какую-нибудь ошибку. Он был очень трудный, причем моей вины в этом нет. Я-то написал достаточно несложный текст, но эксперты меня попросили его усложнить. А в последующие годы те же эксперты, видимо, поняли, что погорячились, и решили немного снизить планку.

– Как вы относитесь к тому, что безграмотность в наше время перестала быть чем-то постыдным? Во всяком случае, ее не стесняются выставлять напоказ.

– Сейчас, например, так же не стыдно не читать. Еще лет двадцать назад невозможно было себе представить, чтобы человек голубоглазо говорил, что он не читает ничего. И чтобы земля не разверзлась после этих слов и гром не грянул.

Точно так же с грамматикой. Видите ли, в чем тут дело. Русская орфография довольно сложная. Во многих языках она упрощена. Но что такое орфография? Это же не биологическое свойство букв или слов, которые должны писаться именно так, а не иначе. Это условность, общественный договор. Но это и маркер, который тут же показывает, что за птица писала, из какой среды вышел человек, так же как, допустим, произношение показывает на его социальное происхождение. Это знак, по которому мы можем составить представление о его культуре.

Можно было бы упростить все до предела, в конце концов прийти к правилу – как слышится, так и пишется (орфография некоторых языков основана на фонетическом принципе). Но традиции русского языка предусматривают некоторое усилие при работе с ним. Знаете, это такая форма внимания. Ведь к особе королевской фамилии не подойдешь просто так – надо как-то особенно расшаркиваться, поклониться. Вот орфография – это поклон родному языку.

Хотя я не против сокращения каких-то незначительных вещей – например, на мой взгляд, слишком много запятых в русской грамматике. Но в целом, мне кажется, реформы языку не нужны.

Когда после революции была осуществлена такая реформа, язык потерял. Дмитрий Сергеевич Лихачев вспоминал, что наборщики в типографиях еще долгое время ставили на месте исчезнувшего ера (еръ – старое название твердого знака. – Прим. ред.) два пробела, потому что им не хватало его, им казалось, что слова слиплись, и они двойным отступом их разделяли. И кроме того, потеряла поэзия. Поэты XIX века – золотого века нашей поэзии – видели свои стихи в старой орфографии. Это имеет значение, поверьте. Мы сейчас читаем их другими: другая длина строки, другое ее положение – строка стала ниже с исчезновением ятя (ять – буква, ныне употребляемая только в церковно-славянском языке. – Прим. ред.). Если подходить прагматически, конечно, можно реформировать и дальше. Но если смотреть с точки зрения культурно-исторической, то трогать язык, наверное, не нужно.

– Про чтение. Часто говорят, что меньше читать сегодня не стали, просто бумага сменилась экраном. Это равноценно?

– Важно – не на каком носителе, а что читают. Одно дело – читать что-то в социальных сетях, другое – Толстого. Толстой – это то, что отстоялось, признано вершиной мировой культуры. А сети вершиной мировой культуры не являются. Я в них редкий гость, но все равно иногда случайно попадаю. Там встречаются ужасные тексты: безграмотные и агрессивные.

– А то, что не читают классику, с чем связано? Тоже с появлением технологий – они диктуют выбор материала?

– Да, иногда инструмент определяет цель. Техника действительно отчасти поменяла наш круг чтения, появилась в этом кругу масса людей, которым писать не надо бы. Я тут далеко не демократ: есть те, кому я бы просто запретил писать. Шучу, конечно, но такое чувство и желание есть. Иногда встречаешься с таким... я бы назвал это потоком сознания, если бы в этом было сознание.

Но не бывает бесповоротных вещей в культуре. Барахтаться в той мути, которую представляет собой интернет, долго ведь невозможно. И человек опять подходит к полке, открывает «Анну Каренину» и «Братьев Карама- зовых».

– То есть произойдет перенасыщение?

– Для того чтобы человека отучить от пристрастия к плохой еде, наверное, надо ему дать возможность наесться ее, а потом предложить что-то другое. Так и с книгами.

Многое возвращается на круги своя. Например, я был в Америке: там в какой-то момент зашкаливали по популярности электронные издания, чуть ли не вытесняя собой бумажные. А сейчас не просто растет процент последних, а в моде маленькие стильные издательства, с любовью выпускающие штучные книжки, которые приятно взять в руки. А поскольку Америка в целом ряде вещей всегда впереди планеты всей, я думаю, это и к нам придет, да уже и приходит.

– Кто-то называет соцсети благом, кто-то – новой массовой формой зависимости. Вы, судя по сказанному, не очень тепло к ним относитесь?

– Для одинокого человека это благо. Порой соцсети нужны, чтобы собрать деньги больному, – это хорошая цель. Но всякое явление имеет две стороны: атомная энергия способна обогревать дома, а может разрушать их до основания. Вопрос в том, как это применяется. Пока, мне кажется, к интернету как следует еще не привыкли – человечество долго привыкает к новому. Оно должно освоить открытия не только умом, но и духом, насытить их собой. У меня есть сайт, аккаунты в фейсбуке и других соцсетях, но я к ним не имею прямого отношения.

Один толковый и знающий человек, волонтер, открыл эти вещи, спросив у меня разрешения, я не возражал. Я вообще редко против чего-нибудь возражаю. Но сам в соцсетях не зависаю, считаю это для себя вредным.

– Вы счастливый человек.

– Это ужасная, мне кажется, трата времени, сил, нервов. Люди открывают аккаунты, чтобы выслушивать гадости о себе, как будто этого мало в реальной жизни. Или человека сносит в полемику о том, кто как худел, подтягивал кожу и так далее. А главное – эти необдуманные высказывания, по поводу которых все начинают каяться. Пишут глупость, а потом каются. В этом процессе мне не хочется участвовать.

– После публикации на английском языке романа «Лавр» вас в Америке называют русским Маркесом. Как вы к этому относитесь?

– Со здоровым юмором. Я слишком люблю Маркеса, чтобы видеть свою персону рядом. Испытываю неловкость при такого рода заявлениях, но закрывать рот никому не могу, поэтому просто улыбаюсь. Понимаю, почему это происходит, – это ведь самый экономный способ обозначить, чем человек занимается. Всегда так было: Гумилев – русский Киплинг, Лермонтов – русский Байрон... Это странное дублирование сущностей имеет свой смысл и свои задачи, но мне кажется, слишком серьезно относиться к такому наименованию не стоит.

Есть два имени, которые меня сопровождают: Маркес и Умберто Эко. Если всерьез говорить, то ни на кого из них я непохож. Не потому что такой оригинальный. Просто мы занимаемся разными вещами. Например, Умберто Эко интересует история. А меня история как таковая интересует гораздо меньше. Мне важна история человека, история души.

– После «Авиатора» критики писали: «В русской литературе появился новый большой и важный писатель, способный каждый раз ловить и привораживать читателя по-разному». Для вас самого этот роман много значит?

– Да, конечно. «Авиатор» – книга, ставящая не менее серьезные вопросы, чем «Лавр», но в другом ключе. Она написана на относительно современном материале, и то, что было позволено в «Лавре», – прямые беседы о смысле жизни, об отношениях с Богом – это уже неуместно. Потому что каждое время имеет свои разговоры, свой стиль.

Там много проблем, которые я нарочито решаю через искусственные обстоятельства. Но можно, как Исигуро, вообще не объяснять обстоятельств, а с ходу говорить: вот данные такие – интернат для тех, кого выращивают на органы, как у него в романе «Не отпускай меня». Зачем, почему? – эти вопросы его не занимают. Но я решил вписать сюжет в исторический контекст, очень уж он у нас подходящий: с Соловками, с террором.

Кроме того, мне нужен был взгляд со стороны: взгляд человека, который пришел не то чтобы ниоткуда, а издалека, из другого времени. Поэтому главный герой, Иннокентий, был заморожен. Очень забавно, когда «Авиатора» номинируют на какие-то фантастические премии: это такой же нефантастический роман, как «Лавр» – роман неисторический.

На самом деле это книга о по- каянии. Другое дело, что я провел данную тему пунктиром, не на авансцене. Чтобы нравственная проблематика не подавляла читателя. И в каком-то смысле, конечно, это роман о вечной любви, о единственности каждого человека.

– Тема репрессий – тот самый исторический контекст, в который вы поместили героя, – для вас важна?

– Несомненно, это очень важно, об этом нужно помнить. Сейчас любят, сложив губы бантиком, говорить: «Да, кой-кого убивали, но в целом, но зато...» Никаких «зато» нет. Убийство – это убийство.

– Почему же она в нашем обществе до сих пор дискуссионна и как это изменить?

– Потому что часто люди существуют в оболочке какой-то идеологии или социума: допустим, принадлежат к той или иной партии, системе взгля- дов. И считают своим долгом защитить то, что защищать не нужно. Ведь если отбросить все эти партийные и идеологические конструкции и посмотреть просто по-человечески, с точки зрения общепринятых представлений о добре и зле, – ничего, кроме осуждения, сталинские лагеря вызывать не могут. И мне кажется, что спокойная, человеческая позиция – она должна возобладать. Хотя, может быть, я слишком наивен.

Нужно любить свою страну и быть ее частью, но очень опасно, когда человек ассоциирует себя только с парадной стороной истории и не замечает плохое. Это путь к нравственной глухоте, к убеждению, что ради высоких, великих целей можно поступиться жизнью отдельных людей или их благополучием.

То же касается и личной истории человека. Вспоминая собственную жизнь, стараюсь быть критичным. И помню моменты, за которые мне стыдно. До сих пор этот стыд меня преследует. А жизнь отдельного человека – это модель жизни народа. И этот стыд, если он жжет людей, – может быть, убережет от повто- рения тех бед, которые проис- ходили.

– Вы сказали, что до вас новости доходят в последнюю очередь, но, похоже, все-таки следите за ситуацией в общественной жизни, политике. Хотя я где-то читала, что стараетесь от нее отстраниться.

– Стараюсь, да. Но новости все равно доходят, тут уж никуда не денешься. Чтобы этого не происходило, надо закрыть глаза и заткнуть уши. Все равно за обедом включишь на три минуты телевизор – и все на тебя выплескивается, или в интернете ищешь перевод какого-то слова – и тут же заголовки новостей.

Невозможно, да и не нужно, жить вне. Просто не надо быть фанатичным потребителем медиа-продукции. Когда человек смотрит новости по телевизору или читает в интернете, он видит плохое в концентрированном виде, и у него создается впечатление, что мир ужасен. Это способно сломать психику. В то время как все дурное, что нам показывают, существует вовсе не в такой концентрации. Жизнь не так плоха, как она выглядит в новостях.

– Конфликт между Украиной и Россией вы тяжело переживали?

– Да, я эту ситуацию до сих пор переживаю очень тяжело, потому что я на Украине родился, это для меня родная земля. Знаете, один уважаемый мною человек сказал: «Какие-то вещи лечатся молчанием». Вот тут, мне кажется, тот случай, когда не нужно ругать друг друга. Ведь эти слова – они не уйдут, они останутся, будут нас догонять еще долго. Не можешь сказать ничего хорошего – помолчи. Иногда это лучше, чем продолжать раскручивать спираль злобы и недоверия друг к другу.

– В общем, вы советуете индивидуально противостоять ненависти.

– Да, это единственное, что мы можем сделать в данной ситуации. Штука ведь в том, что мы любим друг друга, нужно просто помнить об этой любви. Я думаю, как всякий конфликт, этот конфликт выдохнется. Он носит не межнациональный, а геополитический характер.

– Ездите ли вы сейчас на Украину?

– Да, я был совсем недавно в Киеве, потому что у меня там тяжело болеет мама. Я не очень внимательно наблюдал за происходящим вокруг, в основном занимался ее лечением. Но из того небольшого опыта общения, который мне достался, могу сказать: я не увидел никакой агрессии по отношению к русским. Телевидение – да, его там не очень хочется смотреть. Но как мы уже говорили, оно везде нагнетает страсти, и по большому счету телевизор лучше не включать нигде. Правильнее читать книги: литература лучше всего отражает характер народа.

Когда я разговаривал с простыми людьми – таксистами, врачами, продавцами, – никакого недоброжелательства не чувствовал, хотя они знали, что я из России. Как раз это обстоятельство меня настраивает на оптимистичный лад. Точно так же и в России: никто из вменяемых людей не испытывает антиукраинских настроений. По крайней мере я таких не видел.

Текст: Гульсара Гильмутдинова для газеты "Стрела"

Добавить комментарий